Кристeва ю душа и образ м 2004 36 с

Юлия Кристева  ДУША И ОБРАЗ    Гораздо важнее для людей возделывать логос души прежде логоса тела.

 

Демокрит, В 187  Есть ли у вас душа в философском или богословском смысле? Этот нелепый вопрос  имеет сегодня другое значение. Сравнимая с нервным спокойствием, эфемерностью и  потоком сменяющихся картин, существует ли еще душа?        МЕДИЦИНА ИЛИ ФИЛОСОФИЯ?  Греческому философу знакомы изысканные вариации, породившие конфронтацию  врачей и философов, вплоть до возникновения “anima” латинских стоиков. Принимая  во внимание метафизическое разделение души и тела, античные врачи создали  правильную аналогию, которая фигурирует в современной психиатрии: существуют  “душевные болезни”, сравнимые с соматическими болезнями.

 

Их разновидностями  являются психозы, различные внезапные переходы: от печали к радости. Этот  параллелизм приводит некоторых к “монистической” концепции человека.

 

Однако чаще  преобладает идея соприсутствия, даже идея изоморфности двух раздельных областей,  психического и соматического, утверждающая их радикальное различие.  Дуалистические концепции триумфально шествуют с античных времен: одни понимали  их как динамику взаимодополняемых потоков, другие – как весьма проблематичные  антиномии. С другой стороны – научные открытия, пытавшиеся растворить душу в  теле, и после чего душа, местопребывание которой тщетно искали в сердце, нервах,  мозге, все еще остается неразгаданной тайной. Структура смысла представляет  собой связь одного говорящего субъекта с другим.

 

Исходя из этого, она получает,  кроме морального, еще и терапевтическое значение. Гарантируя ответственность  одушевленного индивида по отношению к собственному телу, структура смысла осво-  254 Ю. Кристева  бождает его от биологической фатальности и рассматривает человека как говорящее  тело1.  Христианское боговоплощение, телесное страдание и душа богочеловека придали  новый ракурс той динамике, которая в течение двух тысячелетий питает душевную  жизнь христианского человечества. Взывающие к абсолютному субъекту, к Богу или  Христу, избытки страстей перестают быть патологическими и ограждают мистический  путь души к Высшему. Нужно было бы, чтобы диалектика троицы раскололась, чтобы  анатомия присвоила тело себе, и пароксизматические нравы стали объектами  наблюдения и исследования, поскольку психические болезни воспроизводятся. Они  отсекаются в таком случае от сакрального пространства, ибо являются формами,  скрывающими безумие. Мишель Фуко блестяще написал историю этой клиники, которая  исследует душу как состояние, соответствующее больному телу2. Напомним, однако,  что поведение восходит к классическому периоду.

 

Оно улавливается в самих  основаниях греческой философии и медицины, которые конституировали дистинкцию и  аналогию телесных и душевных болезней. Современная психиатрия, особенно  Ф.Пинель3, различает, в античной манере, физическую и моральную теории  происхождения психических болезней4.  Фрейд помещается в ту же традицию, являясь в полной мере приверженцем  философского дуализма5.

 

Можно усмотреть в этом постулате определение  “психического аппарата”6 как теоретической конструкции, непримиримой с телом,  подчиненной биологическим влияниям, но заметной, главным образом, в структурах  языка. Душа, укорененная в биологии благодаря неосознанным влечениям, но  зависящая от автономной логики, становясь “психическим аппаратом”, продуцирует  симптомы (психические или соматические) и претерпевает модификацию в трансфере.

 

Между тем изобретательность бессознательного и трансфера делают вновь  современным античный спор о душе и теле, признавший приоритет души. Более того,  усматривают даже гипертрофию психического, ссылаясь на психоанализ, что ставит  под угрозу признаваемый вначале дуализм. Энергетический субстрат неосознанных  влечений, детерминация смысла сексуальным желанием, вплоть до вписывания лечения  в трансфер, понятый как реактуализация предшествовавших психосенсорных травм,  все это конституирует психоанализ, который преодолевает границы тела/души и  начинает работать с объектами, поперечными этой дихотомии.

 

Однако необходимо  совершенствовать механизм словесного исцеления, то есть означающую конструкцию,  речь  255 Душа и образ  пациента и психоаналитика, которые оперируют ариями репрезентаций, но при этом  нельзя игнорировать их различий. Их совокупность можно назвать “психической”, в  смысле неустранимости биологическими субстратами, более или менее изученными  современной наукой.

 

Предлагая различные модели души, психоанализ вносит разнообразие в идею ,  познает особенности наших способов сигнификации и устраняет патологию нашей  специфической логики. Само понятие психической болезни имеет тенденцию если не  исчезнуть, то, по крайней мере, подвергнуться идентификации с одной из  логических потенциальностей, имманентных всему “психическому аппарату” (Фрейд),  всем “говорящим существам” (Лакан). Если “норма” и “аномалия” тоже имеют  причины, то значение психоанализа не ограничивается только отрицанием, в котором  на протяжении почти целого века присутствует дух анархии. Приоритет смысла,  использование эротизированной речи в трансфере остаются главными способами  познания для этой оригинальной авантюры, какой является открытие Фрейда.  Приверженец этики индивидуальности, которую выработал Запад в тенетах своей  философии, своей науки и религии, психоанализ обращает внимание на жизнь  человека, повышая значение его психической жизни и исследуя ее.

 

Мы существуем  только благодаря психической жизни. Невыносимая, мучительная, смертельно скучная  или приносящая невыразимую радость, эта психическая жизнь комбинирует системы  репрезентаций, выражающиеся в языке, давая нам доступ к собственному телу и к  другим. Мы способны действовать только благодаря душе.

 

Наша психическая жизнь –  это реализованный дискурс, вредящий или спасающий, субъектом которого мы  являемся. Нам всем необходимо ее анализировать, расчленяя на составляющие и  собирая их вновь в единое целое.

 

Никогда в истории субстанциальные действия  означивающих репрезентаций не были исследованы и использованы так основательно и  эффективно. Со времен Фрейда, доксе обретает новую жизнь: обогащенная иудейским  плюрализмом интерпретаций, душа становится многообразной, полифоничной, чтобы  лучше отвечать требованиям “пресуществования” с живущим телом. В этом  усматривают мощный синтез, который совершил Фрейд по отношению к  предшествовавшей традиции. В повышении ценности души его идеи имеют равнозначное  терапевтическое и моральное значение.  Научные достижения, особенно в области биологии и нейробиологии, позволяют  надеяться на смерть души. В  256 Ю.

 

Кристева  конце концов, нуждаемся ли мы еще в этой тысячелетней химере, когда секреты  нейронов, их поведение, их электризованность все более и более расшифровываются?  Не дают ли те же самые когнитивные схемы объяснения поведению клеток, равно как  и поведению индивидов? Однако субъект с его душой, которую считали изгнанницей  “истинной” науки, возвращается галопом в наиболее софистические биологические  теории под знаменем когнитивизма. “Образ присутствует в мозгу до объекта”, –  утверждают биологи7. “Нервная система пронизана когнитивной деятельностью,  которая разворачивается здесь, и когнитивная архитектор ника не выдерживает  принуждения нервной системы”8 “Нельзя создать здесь структуру телеономии”9. “Я  не вижу (…) как постигать ментальное действие без репрезентации цели, то есть  без субъекта, который пытается репрезентировать самого себя и ожидаемую цель”10.  Образ до объекта, субъекта, телеономии, репрезентации… Душа, ты здесь? Если  когнитивизм не должен привести биологию к спиритуалистической вариации, самое  время спросить себя, что становится душой? Какие типы репрезентаций, какие  логические вариации ее конституируют? Психоанализ не имеет необходимых ответов  на эти вопросы, но он единственный занимается их поиском.        СУЩЕСТВУЮТ ЛИ НОВЫЕ ПАЦИЕНТЫ?  Напротив, повседневный опыт пытается доказать показную редукцию внутренней  жизни. У кого сегодня еще есть душа? Известен только слишком сентиментальный  шантаж, достойный телевизионных сериалов, но он представляет собой только  истерический срыв психической жизни, хорошо известный благодаря романтической  неудовлетворенности и обывательскому водевилю. Что касается увеличения интереса  к религиям, то мы вправе спросить себя, является ли он результатом поиска, или  напротив, результатом психической ущербности, которая выпрашивает у веры  душевный протез для ампутированной субъективности?  Можно констатировать, что, преследуемые стрессом, страстно желающие зарабатывать  и тратить, наслаждаться и замирать, современные мужчины и женщины создают  структуру репрезентаций своего опыта, который называется психической жизнью.

 

Акт  и его дублирование, беспомощность заменяются интерпретацией смысла.  Нет ни времени, ни подходящего места, чтобы воспитывать свою душу. Простое  предположение подобного беспо-  257 Душа и образ  койства кажется неуместным и ничтожным. Сосредоточенный только на себе,  современный человек нарциссичен, может быть, несчастен, но без угрызений  совести. Его страдание ограничивается телесным – человек соматизируется. Он  сетует, чтобы находить в жалобе определенное удовольствие, которого он  безусловно жаждет. Если он не подавлен, то воодушевляется низшими и  обесцененными целями в извращенном наслаждении, которое не знает удовлетворения.

 

“Живущий в раздробленном и стремительном пространстве и времени, он часто  страдает, узнавая свое истинное лицо. Вез сексуальной, субъективной или  моральной идентификации эта амфибия является пограничным существом,  “случайностью” или “самообманом”. Это – тело, которое действует часто даже без  радости этого обещанного опьянения. Современный человек идет к потере  собственной души. Но он не знает этого, ибо психический аппарат, в точном смысле  этого слова, констатирует репрезентации и их означающую ценность для субъекта.  Но неизвестность не может длиться бесконечно.

 

Разумеется, то общество, в котором формируется современная личность, не  оставляет ее без применения.

 

Она же обретает в нем только ожидаемое нейрохимией:  бессонницу, страхи, некие психотические приступы, депрессии, которые находят  здесь свое прибежище.

 

Кто станет отрицать это? Тело покоряет незримую территорию  души. Его успехи очевидны. Здесь мы не в силах ничего предпринять. Мы пресыщены  образами, которые выражают и замещают нас, мы находимся будто бы в полусне. И  как результат галлюцинаций – необходимость большего количества границ между  желаемым и действительным, между истинным и ложным. Спектакль – это ‘иллюзорная  жизнь, в которой мы желаем всего. Существует ли эти “вы”, “мы”? Ваши выражения  стандартизируются, речь нормализуется. Впрочем, обладаете ли вы речью?

 

Когда вы не находитесь под действием наркотиков, вы “успокаиваетесь” через  образы. Вы соотносите свои душевные состояния с потоком средств массовой  информации, прежде чем сформулировать их в словах. Образ имеет неординарную силу  схватывать ваши желания и страхи, насыщаться их интенсивностью и поглощать  смысл. Дело идет как по маслу.

 

Психическая жизнь современного человека  располагается отныне между соматическими симптомами (болезнь с больницей) и  образностью его желаний (сны наяву перед телевизором).

 

В этой ситуации она  блокируется, стопорится, замирает. Тем не менее, хорошо видны лишь преимущества  такого упорядочивания. Более того, комфорт  258 Ю. Кристева  или новый вариант “опиума для народа”, такая модификация психической жизни  предвосхищает, может быть, новое человечество, в котором будут превзойдены  психологическая укорененность, метафизическое беспокойство и забота о смысле  существования. Не фантастично ли, что кто-то еще до сих пор может  довольствоваться пилюлей и экраном?  Скука – путь такого сверхчеловека, усеянный ловушками.

 

Рациональные и  сексуальные трудности, соматические симптомы, невозможность самовыразиться и  дискомфорт, вызванный употреблением языка, который заканчивается ощущением его  “искусственности”, “пустоты” или “роботизации”, вновь приводят пациента на диван  психоаналитика. Эти пациенты часто имеют вид “классических”. Но вслед за  истерическими и навязчивыми чертами быстро прокладывают себе дорогу “душевные  болезни”, которые порождают невозможность для страдающих психозами  символизировать невыносимые травмы. Теперь психоаналитики вынуждены выдумывать  новые нозографии, которые принимали бы в расчет оскорбленные “самолюбования”,  “мнимые индивидуальности”, “пограничные состояния”, “психосоматику”11 Несмотря  на различия этих новых симптоматик, их объединяет общий знаменатель: трудность,  репрезентаций. Когда несостоятельность психической репрезентации принимает форму  психической немоты или использует различные знаки, ощущаемые как “пустые”,  “искусственные”, она стесняет сенсорную, сексуальную, интеллектуальную жизнь и  может посягать на саму биологическую активность. Итак, призыв реставрировать  психическую жизнь за скрытыми формами, чтобы гарантировать оптимальную жизнь  говорящему телу, адресуется психоаналитику.  Создает ли этих новых пациентов современная жизнь, усугубляющая семейные  отношения, а также инфантильные трудности каждого, трансформируя их в симптомы  эпохи? Или же медицинская зависимость и стремительное движение навстречу образу  могли бы быть современными вариантами нарциссических недостатков, свойственных  всем временам? Наконец, идет ли речь об исторических изменениях пациентов или,  скорее, об изменении чутья психоаналитиков, которые замечают в своих  интерпретациях симптоматики, игнорировавшиеся прежде?

 

Эти вопросы, как и многие  другие, могут быть поставлены автором перед читателями следующих страниц. Он  выступает здесь не только психоаналитиком, который открывает в каждом из своих  пациентов новую душевную болезнь, усматривая в ней ее подлинное своеобразие, а  еще и принимает во внимание то обстоятельство, что классические нозографии  нуждаются в  259 Душа и образ  преобразовании, и новые душевные болезни представляются трудными или  невозможными для психических репрезентаций, которые способны привести даже к  гибели психического пространства, помещаемые нами в самый центр аналитического  проекта. Задача обновления грамматики и риторики, усложнения стиля обеих требуют  нашего внимания, мы не можем об этом умалчивать и не быть услышанными.

 

Не есть  ли это возрождение, новая доксе которую предлагает открыть психоанализ?        ОПЕРАЦИОНАЛЬНАЯ ФАНТАЗМАТИЧЕСКАЯ КОМПОЗИЦИЯ  Следующий фрагмент анализа дает нам конкретный пример одной из этих новых  душевных болезней – фантазматического торможения. Парадоксально то, что этот  больной, обладающий образным живописным восприятием, неспособен образно выразить  свои страсти.

 

В интимных моментах рассказа его желание упраздняется. Дидье может  быть рассмотрен фактически в качестве эмблематичной фигуры современного  человека: актер и зритель спектакле-образного общества, он живет с поврежденным  воображением. Парадокс комедианта Дидро заключался в том, чтобы выставлять на  всеобщее обозрение театральный профессионализм имитации восприятия, выдавать  одно за другое и делать всех неспособными воспринимать. Это превосходство в  глазах философа XVIII века оборачивается сегодня болезнью: производящий и  потребляющий образы страдают от невозможности воображать. Следствием их немощи  является импотенция.

 

О чем они спрашивают психоаналитика? О новом психическом  аппарате. Выработка последнего пройдет через переоценку образа в фокусе  трансфера, прежде чем раскрыться в языке фантазматического рассказа.  Дидье написал мне, что он оценил мои книги о литературе и искусстве. Художник в  своем роде, он разрешил при помощи предпринятого анализа “трудности  относительного порядка”. Он считал, что я была единственной личностью, способной  сопровождать его в “этой авантюре”. Записки не оправдали надежд читателей  литературных и психоаналитических произведений, также как и осведомленных  любителей искусства. В течение ряда лет я присутствовала при монологе,  составленном из ученых и вежливых фраз, которые Дидье изрекал монотонным  голосом. Временами парадокс ситуации казался мне ничтожным и абсурдным: я должна  была убеждаться в том, что этот человек был “моим  260 Ю. Кристева  пациентом”, до такой степени он старался меня игнорировать.

 

Даже когда я  собралась проникнуть внутрь этого “герметичного скафандра”, этого “невидимого  статиста” (метафоры, которыми я обозначала для себя самой его ментальный и  сексуальный автоматизм), Дидье это немедленно использовал: “Да, я тоже собирался  это сказать, я только что об этом подумал…” И продолжал свое “подводное  погружение”, которого не касалось мое вмешательство.  Можно было бы рассмотреть эту закрытость речи Дидье, проявлявшуюся с самых  первых бесед, как показатель невозможности излечения. Однако я считала, что  такое строение дискурса было совершенно адекватно той болезни, на которую этот  больной пришел жаловаться со своими “данными отчетами”, выдаваемыми в  “операциональной” и “техничной” манере психосоматических больных,  воспринимаемых, скорее как инертные объекты или как схемы, лишенные человеческих  эмоций. Дидье описывал себя как человека одинокого, неспособного любить,  бесполого, оторванного от своих коллег и от жены, безразличного даже к смерти  собственной матери.

 

Он интересовался исключительно онанизмом и живописью.  Родившийся вслед за дочерью, он был обожаем своей матерью, которая одевала и  причесывала его как девочку вплоть до школьного возраста. Она была центром жизни  маленького мальчика, делая из него средоточие своего извращенного желания:  влюбиться в маленькую девочку при посредничестве своего сына, превращенного в  дочурку. Дидье никогда не говорил “моя” мать, или “наша” мать, а всегда “мать”  (“la” mere). Я догадалась, что этот определенный артикль был частью, создающей  оборонительную систему этой извращенной комбинаторности Дидье, предназначенной  сохранять его подавляемую, возбуждающую и опустошающую близость с “его” матерью.  Я сказала “извращенную комбинаторность”, ибо к онанистским действиям,  исключающим всякую другую сексуальность, добавлялись соматизации и сублимации  (его живопись), сохраняющие абстрактность его речи (La Mere) и его личность в  роскошной изоляции. Если “La Mere” не является личностью, то не существует  никто.  Мне неоднократно представлялся случай замечать, что Дидье, как и множество  других пациентов, бросал вызов классической нозографии. Несмотря на свое  навязчивое желание изоляции, смешанное с психо-соматозом и незрелостью, которая  фиксировалась на онанизме, его психическая организация не казалась мне  соответствующей в точности какой-либо классификации. Я решила попытаться понять  из-  261 Душа и образ  вращенную доминанту через стремление к экспликации в речи неосознанных влечений  и анализировать их изнутри полного и живого трансфера. Это, в точном смысле,  было то, от чего ускользал больной. Однако навязчивые состояния и нарциссическая  индивидуальность должны были обратить на себя мое особое внимание. Раздираемый  противоречиями между своей вежливой и используемой не по назначению речью и  одинокой интеллектуальной и артистической активностью, Дидье хотел внушить себе  (и убедить меня), что у него нет души: ничего, кроме время от времени больного  механизма.  Отец Дидье, перед тем, как сойтись с “Матерью”, был женат на иностранке.  Романтическая аура подарила существование отсутствующему отцу и  покровительствовала всепоглощающему присутствию “Матери”.

 

Это обстоятельство  показалось мне основополагающим для сексуальной идентификации Дидье, несмотря на  волнующее желание матери, которое могло бы привести его если не к психозу, то к  гомосексуализму. Однако, казалось бы, он и не хранил точных воспоминаний о  райских моментах слияния со своей матерью. Он считает нормальной ее смерть.  Единственное сожаление: Дидье показывал свои работы только матери. Показывать,  провоцировать удовольствие зрительницы, наслаждаться – тем самым одновременно  проявлять себя.

 

Таковым было их общение, их общение без слов: от руки к глазам,  и порок воспламенялся, находя все новые и новые сюжеты для картин, создаваемых  им. Затем театральный маневр заканчивался, и после этого он находил гораздо  меньше удовольствия в онанизме. Его приверженность смерти приняла другую форму:  безлюдный вакуум, проклятая каверна. Дидье закрыл материнскую квартиру в том  состоянии, в котором ее застала смерть. Таким образом, квартира осталась  необходимым запретным пространством: неприкосновенность матери, из-за которой  осуждение отца еще не заметно в речи Дидье. Отныне, вместе с этим запретом  отношений, по правде сказать, избыточным, квартира была лишена возбуждающего  присутствия матери. Для меня тоже появляется это материнское пространство, на

Прокрутить вверх